Заводнов Михаил

Заводнов Михаил Иванович (1947-1996) — советский художник-график.

Моя речка.

До революции была? Была. А в гражданскую? В Отечественную? Была.

Всегда была. И каких только пистолей не выгребли из тины бульдозеры. Говорят, одних наганов два кошеля еле уволокли в милицию. Оно и понятно: власть порой, что тележное колесо, вертелась. Сегодня — красные,завтра — белые. Утром потрошили гусей мадьяры, а вечером уже наяривают «Яблочко» партизаны. А концы прятать надо? Надо. Каждый знает, что надежней всего их прятать в воду.

Речка перестала существовать в конце шестидесятых годов. Ее просто вдавили в луг, надвинули торфяники, прихлопнули по макушке — и Широкой не стало. Мы в ту пору одной ногой в социализме, а второй — уже в коммунизме стояли. Хоть враскорячку, но крепились и позу менять не собирались. Народ расслабился, в детали особенно не вдавался. Решали дела оперативно: горы смещали, великие реки вспять гнали, а уж такую-то мелочь…
Дед мой Андрей всегда славил Широкую, даже за день до небытия. А бабушке все грезилась молодость: вот она на Широкой, подоткнувши подол посеяв смуту в купырях, выбеливает дорожки полотна. Старый Димка-партизан до сих пор не забывает, как на речке средь лозняка плакала выпь. Плакала почти по-людски, когда смятенной полночью то там, то здесь бухали ыстрелы и пожары высвечивали в прибрежных селах черные ребра хат…

Бывало, выходят к селу партизаны. Командир карту-пятиверстку достает. Кумекает, как преодолеть водную преграду — Широкую. А сегодня хоть с микроскопом по лугу носись — водных препон не встретишь. На все четыре стороны ветер колючки да крапиву беспокоит.

…Ну что, больно? Господи! И всего-то жилочка, тонюсенький сосудик был однажды по дури удален из тела земли. Но, может, не из земли — из нашего
тела? Смотрим, смотрим, ждем, а они не летят, эти боцюны, а по-книжному — аисты. И правильно, что не летят. К чему тянуться? Им не нужна почерневшая полоска овсяницы вместо речки. Где лягушки, где жуки, где водяные ужи?

Братцы, глядите! А ведь живет, потихонечку шелестит под корягой ключик. Ух, до чего холоднючий! Поможем ему, раздвинем русло. Пусть течет речка. Пусть, как прежде, стирают бабы белье, выбеливают кругляки полотен. Запустим линей, карасей, плотвичек. Глядишь, появится у наших пацанят прибавка к детству в виде изумления. Они растут, крепчают, а изумление — вот оно, вдруг прольется однажды на ближних. Стоп! А зачем ты, Афанасий Петрович, заколачиваешь избу? Куда на-ылился? Доставай из крапивы гвоздодер, ломай запоры, заноси узлы хату. Присядь, охолонь. Сходим с тобой на ветряк, навертим муки и заблагоухаем на все село. Зачем нам черствый привоз на тавоте? Смотришь, покрутят соседи носами, засуетятся у печей. Да в них что хошь затарить подручно. Даже хряка целиком. Не зевай, кромсай добрый шмат и кати вгород. Оборот будет. А ты все носишься, Афанасий Петрович, по райцентру с устым мешком. А если все побегут, то куда упремся? То-то. Конечно, моя проблема не Аральская и не Байкальская. Всего лишь быль небыль сельской речушки. Послушайте, что я вам расскажу…

Если бы волшебник по своей доброте вдруг вернул детство, то первейшее, чем мне захотелось обладать,— это речка. С высоты лет она кажется крохотной, но озаряет память необыкновенно: то болюче, то нежно. Называлась речка Широкой. А вытекала Широкая незаметно, из кочкастых торфяников. Далее просторно раздвигала русло среди лоз облепехи, по краю огородов отправлялась к запруде. Здесь она спокойно просачивалась через два лаза и равными долями терялась в камышах. Это было чудо, а не речка.

Смотришь, бывало, не шелохнется. Парит. Три села: Юровка, Калетинцы и Шуньки, погруженные в бесконечность послевоенных проблем, погасив всхлипами и остатними крохами недоимки, слушают лягушечье торжество. А туманным вечером, когда замешанные на синьке сумерки превращали прибрежные коряги в чудовищ, то там, то здесь появлялись молодайки. Они озирались, стыдливо складывались на шорохи, поспешно совали под кусты пропахшие потом и черноземом одежды. Женщины долго и совершенно бесшумно прихорашивались на отмелях…

Вскоре выплывала луна. Она с удивлением всматривалась в речку. Лягушки к полуночи стихали. Изредка проскрипит потревоженная кумушка, а затем одна тишь. До рассвета.

Сельские пацанята просыпались рано, вслед за пастухами. Мы сторожко выкатывали из-под сонных несушек горячие поклажи. Куры нашей конспирации не сочувствовали, остервенело кудахтали. Каждое яйцо опекали, идолы.

Еще не спадала роса, а мы уже отирали стены резиденции приемщика. Кузьмич шествовал чуть впереди махорочного смерча и, поскрипывая протезом, с пристрастием приветствовал нас. «Небось, припрутся родичи, а мне что? Свои отдавать?» Мы божились, что операция по изъятию яиц прошла незаметно. Ради крючков можно было пойти на все. Тут же происходил желанный обмен. «Так, два яйца — держи крючок и лови крокодилов». Приемщик осторожно складывал яйца в горшок. В нос ударяло керосинным и скобяным духом. Но главное — крючки, острые и блестящие.

Мы не задерживались. Кузьмич водворял,на место навесной замок величиной с собачью голову и спешил в другую, к тому моменту открывшуюся дверь. У Петра Баля ассортимент был поразборчивей. Горилка хранилась не в бутылках, а в железных бочках. Закуски, слава Богу, хватало. Отборных колбас, деликатесов там всяких — нет, а крабовых консервов и соленых огурцов — завались. У Кузьмича и Баля рядом с железной бочкой легко рождались словно бабочки-однодневки — занятные житейские истории.  А мы в это время лихорадочно сучили нитки (леска у Кузьмича не водилась) и крепили их на палки. На поплавки шли гусиные перья. И ведь ловили. В основном слюнявых линей. Реже попадались караси. И совсем в диковину — вертлявые щучки. Вьюнов добывали старыми корзинами. Вьюны, как гадюки, извивались и пищали. Я их боялся.
Покой и место на речке давались не просто. Надо было выдержать бой  местного значения. Для трех сел Широкая была коротка. Или нам так казалось. Когда свару между пацанвой начинали улаживать фронтовики, то после подзатыльников, как ни странно, всем находились окошки средь кувшинок и ряски. Просто из нас еще не выветрился зуд войны. Обычно верховодила Юровка, село большое и многолюдное.    ^

А потом — многозвездный вечер и тишина. Такая тишина, что даже и облеты майских жуков казались громоподобными. Усаживались на бревнах. о Володя Лозинский трогал гармошку. В песнях и в танцах выкладывались  до конца. Мне недавно стало известно, что Володи не стало. Да ляжет ему пухом земля. Сколько под его немудреную музыку влюбилось, оженилось м и окрестилось — не сосчитать. Полночь, а молодежь все веселится. Не спят, шепчутся в темноте пацанята. Им-то что. А вот остальных чуть свет поджидала работа. И какая! Не вставало солнышко, а люди уже маячили на свекле. На трудодень выпадали граммы. Урожай подчистую уходил на поставки. Недодал со двора мяса, молока, яичек — уводилась корова, последняя надежда. И неважно, что из голых углов глядели голодные дети и с горя дурела мать. Налогодобытчиков это не трогало.

А за огородами, в молочной тьме, вскидывались лини. Там, завороженные повальной тишиной, ставили верши, забрасывали донки наши мужики, чтоб на рассвете заполучить рыбку. Малышня голода не терпела…

Весь день с Мишкой, по-уличному Дудкой, мы пропадали на речке. Как-то в мятных июльских сумерках Дудка дернул меня за штанину и прижал палец к губам. Мы приняли стойку, присмотрелись и узрели Ивана Цюпу, шунецкого жениха. Он в одних исподниках, силясь не шуметь, натягивал сеть посредине Широкой. Цюпа до недавних пор ходил в героях. На поверку его геройство оказалось чистейшей липой. По причине малолетства Иван два года кашеварил в семейном партизанском лагере.

После того, как незадачливый рыбак, балансируя, снял мокрые подштанники и переоделся, нас осенило: а зачем Цюпе рыба? Его и так в каждом селе подкармливают молодицы. Мы порешили сеть перенести в другое место, чтоб чуть свет утащить улов к рядом живущему Мишке. Что мы и проделали после ухода Ивана, дрожа от холода и страха. А когда я с первыми петухами покинул сеновал и, вконец исхлестанный мокрыми травами, прибежал на речку, то ни Мишки, ни сетки там не оказалось. Были налицо следы поспешного бегства: еще дышала на берегу мелкая рыбешка, ползали водяные жуки, а голозки кувшинок не потеряли первозданности.

У хаты Дудки меня закачало от запахов жареной рыбы. Окна загадочно и густо чернели. Я решился постучать. Ни гугу. Я постучал сильнее. Дверь чуть приоткрылась, и дед Костик, родич Мишки, пахнув на меня прелестями самогона, больно щелкнул по носу. Я бросился прочь. На сеновале долго и безутешно всхлипывал, впервые так откровенно обманутый и униженный.

Забегая вперед, хочу поведать, что через много лет, когда ко мне в гости наведался почтенный отставник Петровский, бывший Мишка Дудка, я не вытерпел и спросил: как была та рыбка — помнишь? Отставник стушевался и пробубнил, будто был не военным, а дипломатом, что-то невнятное. Да и к ~ чему эти расспросы…

Возвращался я с речки, как правило, поздним вечером. Почти всегда одаривал бабушку связкой рыбешек. Эта связка была ощутимым подспорьем £ к нашему полуголодному существованию. И что удивительно: в темноте ме-х ня каждый раз настигали стрекозы. Да, да, ночные стрекозы. Трещали они, как П0-2.-С шумом проносились мимо лица, невидимые и страшные. Я старался побыстрей убежать с луга. Случалось, спотыкался и падал на кочки. Видя такое смятение, бабушка гладила и мелко крестила мою нестриженую голову.

Ночные стрекозы! Ведь вы летали или только приснились мне? В дальнейшем я вас нигде не встречал по ночам. И таких непостижимых смятений не испытывал. Видимо, на это способно только детство…

Во второй половине августа наша речка начинала одуряюще благоухать коноплей. Нет, коноплей себя не травили, как нынче иные делают. Коноплю вымачивали, чтоб затем высушить, потрепать и добыть волокно. О дурмане никто не помышлял. Мечтали о домотканых штанах и рубахах.

У берега шевелились снулые рыбины. Взрослые видели, почесывали затылки и ничего не понимали. «Отчего одурела рыба?»

В своей простоте, нищете и в каторжном труде это были необыкновенно гордые люди. Когда захватчики вошли в наш район, все, способные двигаться, ушли в чащобу. Юровка, Калетинцы и Шуньки притихли, съестное надежно спрятали. По-тайному выпекали хлеб для партизан. В Юровке немцы показались дважды. В первый раз они выбрали старосту, который уже на второй день советовался с партизанами. Второй раз они появились в селе при бегстве. На подворье крайней хаты на взмыленном тяжеловозе с факелом в руке влетел чужеземец. Он поспешил пальнуть немой старухе в рот, а затем поджечь сарай. Партизаны частым автоматным огнем скучили поджигателей в прибрежном осиннике. Там они и сгинули. И вот что удивительно. Люди тогда ходили почти раздетыми, сплошные заплаты. Но к добротной экипировке оккупантов не притронулись. Сапоги, куртки, шубы — все истлело. Сельский дурачок Бузька пробрался как-то в кусты, посопел, покрутил носом и, несуразно мыча, удалился. Ох, и буйная крапива выросла на этом месте…

Речка всегда была на виду. Приближалась осень. Конопля стоймя просыхала, вода тускнела. Ряска и кувшинки пропадали. Берега обнажались. Каждая лоза в отдельности просматривалась четко и далеко. Помнится, меня всегда охватывала непонятная тревога, когда я следил за улетающими журавлями. Они печально курлыкали. Вроде все меня покидают. Даже птахи…

К зиме я готовился особенно тщательно. Надо было уговорить деда ладить конек. Работа эта по тем временам была не простая. Выстрогать из чурки заготовку в виде удлиненного треугольника, по кромке устроить бороздку и по ней натянуть стальную проволоку, пригодную для скольжения. Но самое сложное — прожечь два отверстия для крепления одного конька. Пары коньков — такой роскоши, помнится, ни у кого не было. Отверстия дедушка прожигал гвоздем-пятисоткой. Хранился гвоздь в тайнике и на свет извлекался крайне редко, лишь по делу.

Техника катания была самой простецкой: разгон с помощью свободной ноги — и пошли кренделя. Сквозь лед просматривались неподвижные лягушки, а вокруг них — феерические сплетения водорослей. Глубины были полны тайн. Я упирался разгоряченным носом в лед и подолгу изучал снулое царство. Изредка, величаво шевеля перьями, шествовали большие рыбы.

Летом мне почему-то такие на крючок не попадались. Все как бы затормозилось в ожидании весны.

Но вот проволока на коньке превращалась постепенно из кругляша в тонкую полоску. Деревяшка трескалась, а крепеж приходил в негодность. Это значило, что на подходе весна. Припекало солнце. Соломенные застрехи увешивались ожерельями сосулек. Берега превращались в сплошные разливы. На низинах закручивались воронки. Не пройти и не объехать. «С виду фитюлька, а что натворила — пахоту размыла, бревна уволокла, запруду прорвала. По весне наша тихоня с цепи срывается»,— убивались мужики.

Моя бабушка с беспокойством заглядывала во все углы, большие тазы и корыта волокла в чулан, а связку ключей под передником раз за разом ощупывала. К концу марта половодье опадало. Обнажались и дымились в холодной просини плоши бугров. Детвора их тщательно обыскивала. Там пробивались первые, пронзительно зеленые, ростки хрена. Сидели они в земле глубоко и прочно. Тащить их было нелегко. Но с каким усердием обрабатывала бабушка кусючий хрен! На подходе пасха, а там разговение. И разве в самой бедной хате не выложатся до мэкухи, но ногу поросячью в дымоходе сберегут. Даже соплякам было известно: поросячья нога, не приправленная хреном,— ноль без палочки.

…Речка трудилась без передыху. Летом она полоскала бельишко, кормила уток ряской, а людей — рыбой. Вымачивала коноплю, лечила немощных травами, услаждала детвору. Зимой ее синеватый, цвета неба, лед был хаотично исчерчен коньками-самоделками. В сильную стужу речка глубоко промерзала и задыхалась. Тогда юровецкий бондарь дед Божок, кряхтя, сползал с печи. Он отыскивал под навесом тяжеленный колун и чапал на Широкую. Здесь Божок ловко кромсал лед вдоль берега. Караси и лини с выпученными глазами выскакивали из воды. Мы пытались их ловить, да дедушка Божок   гнал всех прочь. «Грех хватать бедолаг. Летом будете за ними гоняться».  Однажды в жару речка причинила селу горе. Веснушчатый, единственный ; у Варвары, точь-в-точь повторивший погибшего отца, сиганул ее сын Витька  в речку и больше не показался. Мы подняли крик. Однорукий дядя Сеня в чем был бросился в воду и тут же наткнулся на Витьку. Утопшему начали  делать искусственное дыхание. В уголках губ появились пузыри. Они все ~ увеличивались. В них замельтешило полное жизни лето. «Ожил! Ожил!» — и заорала ребятня. Но Витька не ожил. Бледный, возможно впервые причесанный, лежал Витька в гробу торжественный и недоступный. Мы толпились вокруг, перешептывались, но понятие смерти было нам непостижимо. Кое-что прояснилось только на кладбище, когда по крышке гроба запрыгали иа комья земли. Я был в позапрошлом году на Юровецком кладбище, прикоснулся к почерневшему штакетнику на Витькиной могиле. Как давно это бы-= ло. Отборная древесина превратилась в труху…

Вспоминаются и другие, полные потрясений, минуты детства. Как-то в  распаренный полдник я сидел в лозняке с удочкой и еле успевал таскать линей. Слух уже ласкали восторги бабушки по случаю столь удачного улова. Но вдруг удилище выгнулось, нитка натянулась. «Опять коряга»,— и я начал поспешно сбрасывать домотканые штанишки. Приготовился было броситься в воду, но круглая усатая морда с любопытными глазами уставилась на меня, приближаясь помаленьку к берегу. Похолодело сердце. «Черт! Черт!» — заорал что есть силы я и голяком бросился прочь. Прокравшись вдоль огородов, я направился к притихшим хатам. Стоял пик полуденной духоты. Даже дедов и бабок, любителей погреть кости, жара спровадила в прохладные места. И вдруг: «А ты чегой-то нагишом?» Вездесущий дед Божок отделился от крайних заборов. Меня трясло. «Дедушка, там черт. Лицо волосатое и круглое».— еле пропищал я, до основания искусанный оводами. «Веди, сынок, надо тебя выручать». Дед Божок решительно завернул к речке. Мы шли без разбору, прямо по гигантской ботве прибрежных огородов. Над нашими головами в колыбелях цветущих подсолнухов гудели шмели.

Мои брюки оказались на месте. Я начал поспешно их натягивать. Дед Божок в это время изучал следы на влажном иле. «Выдра жировала. Вот тебе и черт»,— заключил бондарь. Но самое главное — моя связка линей как в воду канула, такая увесистая связка. Божок поведал дорогой, что выдра — зверек игривый, самое вкусное, самое желаемое для выдры — моя связка линей.

Повырастали мои дружки, разлетелись во все стороны. Затихли песни, опустело село. Меня призвали в армию, на флот. Каких только морей и рыб не довелось видеть. Но самые затейливые красоты чужбины не могли затмить речки из детства — Широкой.

И вот я в середине восьмидесятых годов приехал в Юровку. Те же белые хатки, тот же июльский зной. Все так же оцепенело глядят из-под руки старики… И все-таки чего-то не хватает. Осинник в низине сник и почернел. Вербы, ветлы — один бурелом. А там, где когда-то голубела Широкая, нагромождение мертвой лозы и полегших камышей. А где же мята, душица и лепеха? Где речка, наконец?! Люди, куда это все подевалось?! «А хиба мы знаем. Понагнали бульдозеров, как на всемирный пожар. Объедались две недели рыбой, ох уж объедались. А речки не стало. И хоть бы толк какой. Что ни сеем — не растет, а весной и осенью — сплошное болото…»

Я увидел, что на месте незабвенной Широкой образовалась «полоса отчуждения». Моя непреходящая боль.
Б.Бартосевич.

Борис Борисович Бартосевич — «Бывалыцины» — серия рассказоа,.которые мы будем публиковать в течение года. Есть что-то магическое в этом совпадении букв. «Бывалый человек» — так бы сказали и о самом авторе, чья жизненная трасса, взяв свой i легкий разбег еще в 30-е, попала в самое перекрестье огненных лет, пролегла в степях Украины, стежках Белоруссии, городах и весях России, прежде чем прийти к своему читателю.

И пусть его искреннее, «самостийное» слово, словно живительная теплая струя, будет долго согревать наши сердца и души.

Борис Бартосевич родился на Подолье, а первые его стихи и заметки появились в газете «На страже Заполярья».

Те далекие, 50-е годы освящены памятью о прекрасном русском поэте Николае Рубцове, с которым они делили матросскую долю.

Комментировать

Поиск
загрузка...
Свежие комментарии
Проверка сайта Яндекс.Метрика Счетчик PR-CY.Rank Счетчик PR-CY.Rank
SmartResponder.ru
Ваш e-mail: *
Ваше имя: *
карта